NEW LEFT VORONEZH
NEW LEFT VORONEZH
пролог главная в печати лефт-культ теория ссылки гостевая
«СЕГОДНЯ МНОГИЕ СЧИТАЮТ, ЧТО НУЖНО УБИВАТЬ»
(Интервью Фурио Коломбо)




Суббота, четверть пятого. Над домофоном строения на улице Эуфрате (район Всемирной выставки(1)) табличка: «Д-р П. Пазолини». Есть нечто странное в этом жилье, какая-то двойственность. Передо мною комфортабельное здание, лишенное какого-либо стиля, — одно из совладений самого престижного жилого квартала Рима. Поворачиваюсь к нему спиной и за дорогой вижу странную тревожную пустоту, которая окружает Рим. Это не город и не сельская местность. Растут кустарники, а не деревья, среди них теряются улицы. Там, впереди, — Фьюмичино, места, безликие, как римская окраина с ее безрадостными тайнами. <...>
В доме, на втором этаже, в глубине темной лестничной площадки (в респектабельных жилищах экономят свет), в огромном стылом помещении, которое в таких домах именуется «представительским залом», меня ждет Пазолини. Он в кресле, боком к входу, кресло — на ковровом покрытии, не закрывающем весь этот мрамор, у огромного потухшего камина. Единственная защита — книги, масса книг на низком столике и на полу — подобие временной траншеи. Перед ним томик на испанском («Conversaciones con P. P. Pasolini»(2)). В руках же — Шаша, «Исчезновение Майораны»(3). В испанской книге, открытой, видно, резким жестом, переломившим корешок, я успеваю прочесть конец вопроса: «Нежность, ностальгия, ярость, дух приключения, одиночество, неприязнь и даже ненависть, и в то же время умиление... Такие чувства вызывают у вас воспоминания об отце?»

И начало ответа: «Да, всего понемногу. Признаться, мои чувства довольно противоречивы: и ностальгия, и смятение...» Начинается наш разговор.

— Хорош, хорош «Майорана» Шаши. Хорош, поскольку он соприкоснулся с тайной, а нам не говорит, ты понимаешь? Исчезновение это не случайно. Но он знает, что в подобных случаях расследование ничего не проясняет. Книжка тем и хороша, что это не расследование, а размышление о том, что навсегда останется покрыто тайной.

Пазолини обитает в этом толстом свитере, в сапожках, в жестких скулах, в кистях рук, которые он внезапно разжимает и сжимает, словно упражняясь, в надежно защищенном, настороженном теле. Там и следует искать его, оттуда и выманивать, и еще в глазах — постоянно настороженных, несмотря на дружелюбие, мягкость, улыбку, — а не в этом доме, не в нагроможденных в нем предметах, и не в другом, что доживает свои дни у моря, и не в том, затерянном в глуши, который, говорят, похож на замок. Если б то, что окружает Пазолини, вдруг исчезло, его это не тронуло бы.
Находясь с ним рядом, понимаешь, что даже самые парадоксальные моменты его статей, его «Корсарских писем» абсолютно искренни. То, к чему он прикасался, словно фокусник, выглядело так, как он хотел, даже когда ему было известно, что этого не существует. Должно быть, кто-то знал, что, только поразив со всею силой его тело, можно его уничтожить. Тупой ум, последовавший стимулу безумного приказа (в нем вызревшего или вне его? Об этом никогда нам не узнать), почувствовал, должно быть, силу вызова.
«Я живуч как кошка», — говорил Пазолини. И смеялся, подвергаясь риску бытия даже с какой-то радостью — возможно, единственной в его жизни. Он не видел для себя защиты ни в предметах, ни в идеологии, возможно, даже в мудрых мыслях, здравом смысле. Он прорывал защитные оболочки, чтобы лицом к лицу столкнуться с одиночеством и риском, с которыми так тесно сопряжена была вся его жизнь. Все высказанное, как и не высказанное им, казалось, было выражением этой навязчивой идеи: все равно ничего не поделаешь, не спасешься. Так зачем пытаться защитить себя, зачем приспосабливаться к ходу полусделанных, полусказанных, полупризнанных вещей? Он использовал свои привилегии (связанные с кино, с успехом) так, как маг Гудини использовал все более прочные цепи, все более глубокие сундуки, все более «неизбежные» опасности. Ведя эту ужасную игру, он делался пророком. Это был странный пророк, ловкий и настороженный именно в силу своей безоружности, оторванности от любого рода защиты и сторонников.

— Ты сделал фильм о Республике Сало перед самым преступлением в Чирчео(4).

— Да, и теперь я сам смотрю его с волнением. Фильм возник сначала как провидение, которому, сколь бы ужасным оно ни было, присущи бесстрастность и гармония продуманных вещей. Потом ты начинаешь над ним работать, ведь кино — это технология, делаешь сцену за сценой, кадр за кадром, и эта работа — бесконечная рутина — растягивается во времени, растрачивает твое время на детали, делает тебя рабочим на линии сборки твоего собственного творения. А потом ты смотришь, что же получилось. Отчасти это то, чего ты и хотел. Но кое-что ты видишь там впервые. Мне сделалось не по себе и страшно.

— Ты снимал эту картину, думая о «том» Сало, о мрачной истории былых времен, или твои кошмарные видения насилия относятся к грядущему, к тому, что впереди?

— Разве ты не видишь, что убийцы из Чирчео отчаянно искали, во что бы им переодеться, искали какую-нибудь униформу? Они отдали бы все на свете, лишь бы получить некий приказ, некое основание, идею, которая придала бы смысл учиненному ими кровопролитию. Но они и так перевоплотились. Перевоплотились в начинающих убийц.

Он говорил, — а время близилось к пяти, спускался вечер, — все больше уходя в себя, с горящими глазами и отчаянным довольством человека, знающего больше, чем другие, так как он живет на грани между «светлой» частью мира — рациональностью, воображением, творчеством, дебатами, полемикой, сопоставлением мнений — и темной, где можно увидеть вблизи, без масок, его истинное страшное обличье. Пазолини, словно одержимый, предавался его описанию. Он видел, что обличье это надвигается. Непостижимым образом он посвятил себя созданию словесного портрета своего убийцы (или убийц).
Он говорил, внимательно и педантично отвечая на вопросы длинного интервью для «Туттолибри»(5), казалось, видя в самом себе, в том, что — отчаянный свидетель известного ему лишь одному — он жив, единственную гарантию, единственный знак.

«Ваши возражения неверны, так как вы не заметили, что в кодексах уголовного мира, равно как и в тех, что именуете вы политическими, не осталось места человечности. Сегодня "нужно убивать" — вы и не представляете, сколь многие так думают. Убийство ныне — обычное явление».
Он не был грустен. Его не беспокоила пустынная панорама города, кончавшегося у него под окнами кустарниками Фьюмичино. Вот он встает и аккуратно откладывает в сторону заполненные нами страницы. И отправляется на смерть. Осталось шесть часов и тридцать пять минут.

* * *

— Пазолини, ты в своих статьях и сочинениях много говорил о том, что ненавидишь. Ты в одиночку повел борьбу против стольких явлений, учреждений, убеждений, личностей, властей. Для простоты я буду говорить «ситуация», а ты знай, что я имею в виду то, с чем ты обычно борешься. Так вот, я хочу выдвинуть следующее возражение. Ситуация наряду со всем тем злом, которое ты обличаешь, включает и все то, что позволяет тебе быть Пазолини. Я хочу сказать: натура и талант — твои. А средства? Средства — принадлежность ситуации. Издательское дело, кино, организация всего, даже вещи... Представь, что ты — волшебник. Один жест — и все исчезнет. Все, что тебе ненавистно. Не останешься ли ты один, без средств? Я имею в виду выразительные средства. Я имею в виду...

— Я понял. Я не только представляю себя волшебником, но и верю, что такое возможно. Не потому, что склонен к мистике. А потому, что знаю: долбя в одну и ту же точку, можно даже обрушить дом. В малом нам дают хороший пример радикалы — горстка, которой удается всколыхнуть сознание целой страны(6) (ты знаешь, что я не всегда согласен с ними, но именно сейчас я собираюсь отправиться на их конгресс). В большом дает пример история. Отказ всегда был главным жестом. Святые, отшельники, интеллектуалы... Историю творили те немногие, кто говорил «нет», а вовсе не придворные, не «серые кардиналы». Чтобы отказ возымел действие, он должен быть крупным, а не мелким, полным, а не по отдельным пунктам, «абсурдным», чуждым здравого смысла. У Эйхмана(7), мой милый, здравомыслия было в избытке. Чего ему недоставало? Того, чтобы сказать «нет» на самом верху вначале, когда он занимался лишь администрированием, обычной бюрократией. Возможно даже, он сказал друзьям: «Не нравится мне этот Гиммлер». Пробормотал так, как бормочут в издательствах, в газетах, в правительственных группировках и на телевидении. А может, даже выступил против того, что какой-то поезд останавливался лишь раз в день, чтоб высланные справили нужду, поели хлеба, выпили воды, в то время как функциональней и экономичней было б сделать пару остановок. Но он ни разу не притормозил фашистскую машину. Так вот, напрашиваются три вопроса: какова — используя твой термин — «ситуация», почему нужно положить ей конец, и как?

— Опиши мне тогда «ситуацию». Ты прекрасно знаешь: твои выступления и твой язык в каком-то смысле можно уподобить пучку солнца, прорезающему пыльный воздух. Выглядит красиво, но видно (и понятно) мало.

— Спасибо за сравнение, однако я претендую на гораздо меньшее. Я хочу, чтобы ты огляделся и увидел, сколь трагично положение. В чем трагедия? В том, что больше нет людей, вместо них какие-то странные машины, бьющиеся друг о друга. Мы же, интеллектуалы, берем прошлогоднее — или десятилетней давности — расписание поездов, а после говорим: как странно, ведь эти два состава здесь не ходят, как они могли столкнуться? Или машинист ополоумел, или он — преступник-одиночка, или это заговор. В особенности заговоры сводят нас с ума. Они нас избавляют от тягостного столкновения один на один с истиной. Пока мы здесь беседуем, в подвале кто-то вынашивает планы расправы с нами — красота! Все легко и просто, стало быть — сопротивление! Потеряем нескольких товарищей, потом организуемся и сами их прикончим — всех или по одному, ведь так? Я знаю, что, когда показывают по телевизору «Горит ли Париж?»(8), все смотрят со слезами на глазах и безумным желанием, чтоб повторилась вновь эта история — красивая, чистая (время омывает явления, как фасады зданий). Все просто, я здесь, ты там... Нельзя, не надо шутить с кровью, болью, напряжением, которыми люди и тогда платили за свой «выбор»! Когда ты сталкиваешься лицом к лицу с историей, в тот час, в ту самую минуту, выбор — всегда трагедия. Но признаем: раньше было проще. Фашиста из Сало, нациста-эсэсовца нормальный человек, наделенный мужеством и совестью, способен был отринуть, закрыть для него в том числе и свою душу (где революция всегда и начинается). Теперь не так. Можно встретить человека, во всех отношениях милейшего, который «сотрудничает» (скажем, на телевидении) или потому, что ведь нужно зарабатывать на жизнь, или потому, что полагает, будто это отнюдь не преступление. Другой — или другие, целые группы — обрушивает на тебя идеологический шантаж, предостережения, увещевания, анафемы, и ты чувствуешь, что в них таятся и угрозы. Они ходят со знаменами и лозунгами, но что их отделяет от «власти»?

— Что, по-твоему, такое власть, где она скрывается?

— Власть — это система образования и воспитания, разделяющая нас на порабощенных и поработителей. Но следует учесть: всех нас — от так называемых правящих классов до самых бедных — формирует одна и та же система. Вот почему все хотят одного и того же и одинаково себя ведут. Если в моем распоряжении административный совет или биржевые манипуляции, я использую их. Если нет — дубину. И когда я пользуюсь дубиной, я чиню насилие, чтобы добиться того, чего я хочу. Но почему я этого хочу? Потому что мне сказали, что хотеть этого достойно... Я осуществляю свое право-достоинство. Я убийца, и при этом я — хороший.

— Тебя обвиняли в том, что ты не проводишь политического и идеологического различия, не чувствуешь глубокой разницы между фашистами и не фашистами, к примеру, среди молодых.

— Вот я и говорю о прошлогоднем расписании поездов. Видал марионеток, которые так веселят детей тем, что тела их смотрят в одну сторону, а головы — в обратную? По-моему, Тото такое удавалось. Вот этим и грешат, на мой взгляд, интеллектуалы, социологи, эксперты, журналисты, полные благороднейших намерений. События происходят здесь, а голова повернута туда. Я не говорю, что нет фашизма. Я говорю: довольно толковать о море, когда мы в горах. Это другой пейзаж. Здесь есть желание убивать. И желание это связывает нас, как злополучных братьев по зловещему краху всей социальной системы. Я тоже был бы рад, если бы удалось изолировать паршивую овцу. Я тоже вижу таких, притом немало. Вижу всех их. В том-то и беда, — как я уже сказал Моравиа, — что за ту жизнь, которую я веду, мне приходится расплачиваться. Это как схождение в ад. Но возвращаюсь я оттуда — если возвращаюсь — повидавшим многое. Я не говорю, что вы должны мне верить. Я говорю, что вы должны все время менять тему разговора, чтоб не сталкиваться с истиной.

— А в чем она?

— Сожалею, что употребил это слово. Я хотел сказать «с очевидностью». Позволь мне все расставить по местам. Первая трагедия: общее обязательное порочное воспитание, которое всех нас толкает на арену обладания всем любой ценой. Мы врываемся туда, как странная угрюмая армия, где одни вооружены пушками, другие — дубинами. Тогда первый, классический, выбор — «быть со слабыми». Но я утверждаю, что в каком-то смысле слабы все, так как все — жертвы. И все виновны, так как все готовы играть в резню. Лишь бы иметь. Такое было воспитание: иметь, владеть, разрушать.

— Тогда позволь вернуться к первому вопросу. Представь, что ты волшебник и все отменяешь. Но ведь живешь ты книгами и тебе нужны читатели. То есть образованные потребители интеллектуальной продукции. Ты снимаешь кино, и тебе нужны не только большие залы (в самом деле, твои фильмы обычно очень популярны, то есть твоя публика жадно тебя «потребляет»), но и необходимый для их создания большой технический, организационный, производственный механизм. Если, в духе раннекатолического и неокитайского монашества, ты все это отменишь, что у тебя останется?

— Все, то есть я сам, то, что я жив, живу на свете, смотрю, работаю, понимаю. Есть сотня способов рассказывать истории, слушать языки, воссоздавать диалекты, управлять марионетками. У других возможностей гораздо больше. Они — такие же образованные, как я, или такие же невежественные, как я, — могут мне противодействовать. Мир становится все больше, все в нем — нашим, и уже мы не нуждаемся ни в бирже, ни в административном совете, ни в дубине, чтобы грабить. Видишь ли, в том мире, который грезился многим из нас (повторяю: это чтение прошлогоднего расписания поездов, в этом случае даже — многолетней давности), были гнусный хозяин в цилиндре, из карманов у которого вываливались доллары, и изнуренная вдова с детьми, взывавшая о справедливости. Короче говоря, мир Брехта.

— Ты как будто по нему тоскуешь.

— Нет! Я тоскую по бедным и настоящим людям, которые боролись за то, чтоб сбросить этого хозяина и после этого не стать такими же хозяевами. Так как они были от всего отчуждены, никто их не колонизовал. Я боюсь этих бунтующих негров, ничем не отличающихся от хозяина, таких же, как и он, разбойников, которые хотят всего любой ценой. Это упрямое мрачное стремление к тотальному насилию не позволяет уже разглядеть, «под чьими ты знаменами». Любого человека, в конце жизни попавшего в больницу, больше волнует, — если он в сознании, — что скажут врачи о его шансах на жизнь, чем то, что скажут полицейские о механизмах преступления. Заметь, что я не обсуждаю, у кого были какие намерения, как не интересуюсь больше и причинно-следственной зависимостью — кто был первый, он или они, и кто главный виновник. По-моему, мы определили то, что ты называешь «ситуацией». Это как когда в городе идет дождь, а водостоки засорены. Вода все прибывает — невинная дождевая вода, которой не свойственны ни ярость моря, ни коварство речных течений. Но — неважно, по какой причине, — она не убывает, а прибывает. Та самая дождевая водица, которой посвящены детские стишки и музычка «Поющих под дождем»(9). Но она все прибывает и затопляет тебя. Раз уж мы заговорили об этом, я тебе скажу: не надо тратить время на приклеивание ярлыков. Нужно искать, откуда прибывает вода, пока мы все не утонули.

— Значит, ты хотел бы, чтобы все были пастушками, не получившими обязательного образования, невежественными и счастливыми.

— Ну, это звучит просто глупо. Но так называемое обязательное образование поневоле формирует отчаявшихся гладиаторов. Происходят «цепные реакции» отчаяния, гнева. Я слово — вы мне два... Разумеется, я сожалею о чистой и непосредственной революции угнетенного народа, единственная цель которого — освободиться и стать самому себе хозяином. Конечно, я надеюсь, что такой момент еще наступит в итальянской и мировой истории. Мои мечты, возможно, вдохновят меня на создание стихотворения. Но не то, что знаю я, что вижу. Я говорю прямо: я спускаюсь в ад и знаю многое, что нисколько не смущает покой других. Но — внимание: прибывает ад от вас. Да, верно, он приходит под разными личинами, под разными знаменами. Да, верно, он мечтает о форменной одежде и об оправдании (иногда). Но верно также, что его желание и потребность наносить удары, нападать и убивать сильны и всеобщи. Они недолго будут оставаться рискованным частным опытом тех, кто, так сказать, соприкоснулся с «жестокой жизнью». Не стоит заблуждаться.

И вы — вместе со школой, телевидением, невозмутимыми газетами — великие блюстители этого ужасного порядка, основанного на идее обладания и идее разрушения. Вы, счастливчики, довольны, когда можете приклеить к преступлению ярлык. Мне это кажется одной из многих операций массовой культуры. Будучи не в силах предотвратить определенные явления, люди успокаивают себя, расставляя их по полочкам.

— Но «отмена» обязательно предполагает «создание», если и ты не разрушитель. Что, к примеру, будет с книгами? Я не отношусь к тем, кто тревожится о культуре больше, чем о людях. И, однако, люди, которых ты бы перенес в твой новый мир, уже не могут быть существами примитивными (в чем тебя часто обвиняют), и если не использовать слов «более передовые»...

— От которых меня трясет.

— Если отказаться от клише, какое-то обозначение все же нужно. Например, в научной фантастике, как и при нацизме, первым шагом на пути уничтожения всегда является сожжение книг. Если закрыть школы, телевидение, что будет с твоим «кукольным театром»?

— Я уже все объяснял Моравиа. «Закрыть» на моем языке значит «изменить». Но изменить настолько резко и отчаянно, насколько острой и отчаянной является ситуация. Настоящей моей дискуссии с Моравиа и в особенности с Фирпо(10), например, мешает то, что мы с ними, похоже, видим разные сцены, знакомы с разными людьми и слышим разные голоса. Происшествие для вас — то, что попало в хронику, то, что красиво подано, отредактировано, сверстано и озаглавлено. Но что стоит за этим? Здесь недостает хирурга, которому хватило б мужества исследовать ткань и сказать: господа, это рак, а не какая-нибудь доброкачественная ерунда. Рак — это то, что изменяет все клетки, стимулирует невероятное их разрастание вне всякой связи с логикой. Можно ль обвинить в тоске по прошлому больного, мечтающего снова стать таким, как прежде, даже если прежде он был глуп или несчастен? Я имею в виду, до рака. Так вот, прежде всего нужно будет очень постараться видеть одно и то же. Я слушаю формулировочки политиков — всех политиков — и схожу с ума. Они не знают, о какой стране говорят, они далеки от нее, как Луна. И литераторы. И социологи. И всех родов эксперты.

— Почему ты думаешь, что понимаешь некоторые явления намного лучше прочих?

— Я не хотел бы больше распространяться о себе, возможно, я и так уже был слишком говорлив. Все знают: за свой опыт я расплачиваюсь сам(11). Но есть же мои книги, фильмы. Может быть, я ошибаюсь. Но я продолжаю утверждать: мы все в опасности.

— Если ты так смотришь на жизнь, не знаю, примешь ли ты следующий вопрос: как ты думаешь избежать опасности и риска? (Уже стемнело. Света Пазолини не зажег, записывать становится непросто. Мы просматриваем вместе мои записи. Потом он просит, чтобы я оставил ему вопросы.)

— Кое-что звучит, по-моему, слишком безусловно. Дай мне перечитать, подумать. И дай время найти заключение. У меня есть кое-какие соображения в ответ на твой вопрос. Писать мне легче, чем говорить. Завтра утром текст будет готов.

На следующий день (2 ноября 1975 года) безжизненное тело Пьера Паоло Пазолини лежало в морге одного из полицейских участков Рима.


(1)Всемирная Римская выставка — название территории, где перед войной было начато строительство так и не состоявшейся международной выставки. Ныне один из районов Рима.
(2)«Беседы с П.П. Пазолини» (исп.).
(3)«Исчезновение Майораны» (1975) — документально-художественная повесть Леонардо Шаши (1911 — 1989), посвященная гениальному итальянскому физику Этторе Майоране (1906 —?), добровольное исчезновение которого в 1938 г. некоторые, включая Шашу, связывают с предположением, что Майорана предвидел возможные трагические последствия ядерных исследований. (Рус. перевод в сборнике: Шаши Л. Смерть инквизитора. М.: Прогресс, 1992).
(4)В сентябре 1975 г. четверо «добропорядочных» молодых римлян насильно увезли двух девушек на одну из вилл в Чирчео, где пытались изнасиловать их и убить. Одна из девушек спаслась.
(5)«Tuttolibri» — еженедельное литературное приложение к ежедневной газете «La Stampa» («Печать»).
(6)В соответствии с такой точкой зрения, Пазолини с марта по май 1971 г. являлся ответственным редактором еженедельника «Лотта континуа» — издания одноименной крупной ультралевой группы (в связи с чем в феврале 1973 г. против него был возбужден судебный процесс). Пазолини признавал, что члены этой группы — экстремисты, но считал: «Чтобы добиться хоть немногого, нужно хотеть слишком многого. Только экстремистские шаги и позволяют двигаться вперед».
(7)Карл Адольф Эйхман (1906 — 1962) член Комитета безопасности Третьего рейха, предложивший Гитлеру «окончательно решить» еврейский вопрос и организовавший отправку миллионов евреев в лагеря смерти.
(8)«Горит ли Париж?» (1966) — фильм французского режиссера Рене Клемана об освобождении Парижа от фашистской оккупации в 1944 г.
(9)«Поющие под дождем» (1952) — мюзикл американских режиссеров Стэнли Донена и Джина Келли.
(10)Луиджи Фирпо (р. 1915) — культуролог. Вел рубрику в газете «Стампа».
(11)В последние месяцы жизни Пазолини все чаще угрожали расправой. За месяц до гибели он был серьезно травмирован неонацистами.


ИСТОЧНИК: Теорема : [Сборник] / Пьер Паоло Пазолини;Сост., коммент., библиогр., фильмогр. Н. А. Ставровской; Пер. с ит.Л.А.Аловой и др.; Послесл. О. В. Аронсона .— М. : Ладомир, 2000









Используются технологии uCoz